Вопрос веры решается так —Тысяча игл — Очевидно — Лёд крошится — Гроза — Старики в колыбелях — Хайку лепестка — Понимание — Хайку солнца — Вот так вот — Какая нелепость — Время
Представьте, что церковь — это бизе.
По-французски baiser означает «целовать», что ещё больше всё упрощает.
Открываем бизе миру и говорим, что бог есть любовь, поцелуи — лучшее её выражение, бизе — райское облако, искупление получит каждый едок.
Мощи — бизе. Кресты — бизе. Никакого тлена. Никаких адских мук.
Сладость — умеренная снизу, но ближе к вершине, там, где кончик бизе спиралью ввинчивается в небеса,
cлаще.
Священники в пепельно-розовых спортивных костюмах трусцой бегают по территории, демонстрируя, как правильно сжигать калории.
Поджарые. Аппетитные.
Люди прибывают. Люди карабкаются по стенам, выгрызая ступеньки для тех, кто идёт следом. Уровень глюкозы зашкаливает. Всех трясёт от энергии, командный дух вырывается из тел
громкими возгласами.
У женщин распущены волосы. У мужчин благоухают бороды.
У трансгендерных людей идеальный гормональный фон.
Каждый укус страстен и нежен.
Собаки лижут основание, и их виляющие хвосты создают приятный гул, напоминающий гуденье шмелей.
Концентрация на пределе. Осознанность. Любовь к ближнему. Признательность жизни. Принятие смерти. Наслаждение моментом. Экстаз.
У всех набиты рты и стучат сердца.
Никто ничего не говорит.
У! А! Хэй! А-йаааа! — предостаточно.
Затем начинается дождь, остатки бизе тают, и люди липкими волнами растекаются по миру. Они ощущают родство с тысячами таких же, как они.
Они узнают друг друга по аллергии, по пятнам на одежде, склеенным прядям и неухоженным бородам,
которые приятно пахнут.
Их слёзы сладкие. Некто сердобольный продаёт их под видом фруктового сока. Его уличный лавка называется «Гроздья радости». Он пользуется счётами, рыдает и улыбается.
Они не крестятся, но облизывают губы в знак признательности судьбе. Их губы никогда не трескаются.
Они счастливы.
Скрестили мизинцы:
если обманешь,
заставлю проглотить тысячу игл.
А я всё сглатываю — и вру;
вру — и сглатываю.
Тебе стоит попробовать —
вмиг привыкаешь.
Твой язычок нащупывает остриё,
ты отстраняешься.
Неужели больно?
Ну уж нет, говорю,
посмотри, как это просто,
смотри: я скучал.
И робкими глоточками
потихоньку
иголочку за иголочкой.
Иглы заполняют пустоту.
Иглы находят секретные точки,
прокладывают новые лазейки,
выпускают воздух,
впускают воздух.
В этом деле важно не сдуться
раньше положенного.
Маленькими глоточками,
сглатываешь и улыбаешься.
Из тех, с кем я знаком,
воздушные шарики врут хуже всех.
Бах — и ты праведник.
Бах — и ты мученик.
Тебе стоит попробовать.
Главное — рьяно считать:
тысяча первая игла,
как и тысяча первая ночь,
самая упоительно-сладкая.
Лги, глотай и считай.
Жана-Батиста Бернадота бальзамировали.
Он был маршалом Франции,
затем королём
(норвежским и шведским зараз),
а на руке у него было тату,
всю дорогу кричавшее:
«Смерть королям!»
Очевидно,
не умри Жан-Батист,
он бы не был таким славным малым.
Он был бы врун.
Лёд с хрустом наплывает на лёд.
Лёд крошится.
Ты говоришь, что это красиво.
Ты говоришь:
у каждого своя война.
Массивная льдина наползает на
льдину поменьше — и воздух трещит.
В воздухе: тра-та-та!
Над этой драмой летают чайки.
Над этим месивом плывут облака.
Берег усеян крошевом льда:
похоже на слоёное тесто,
на омертвевшую кожу на твоих пяточках,
на шерсть на волчьем загривке —
враг близко!
Враг близко.
Лёд же мнит себя волной.
Лёд бредит лёгкостью.
Свободой.
Брызгами.
Штормом.
Лёд с хрустом наползает на лёд.
Минус десять.
Ветрено.
Тра-та-та.
1
С утра ветер
курил мои сигареты
порывисто, нервно,
оставляя мне только пыль цыганских поцелуев.
Ветер крал мои сны,
нашёптывал их незнакомцам —
их взгляды хлестали меня
за то, что забыто.
2
Вечером ванна была
потрясающе эмбриональной:
я наполнял её до краёв и, вынув затычку,
плюхался в воду. Млел от того,
как она сползает с меня постепенно,
словно улитка,
оголяет жандармы плеч и коленей,
всё ниже и ниже,
и, лизнув мои ступни, юркает в водосток.
Я рождался.
3
Душная ночь.
Разогнав незнакомцев,
ветер треплет спелые тучи.
Мне снится, что ты беременна —
я не знаю, что чувствовать.
Я не знаю, что чувствовать...
Сквозняк шпионит у нашей постели.
Он знает,
что я не знаю,
что чувствовать.
Гр-р-ром-м-м!
Просыпаюсь —
мокрый, незнающий, рядом с тобой.
Ветер хлопает нашим окном,
и разражается
бесноватая гроза.
Старики в колыбелях
забывают свои имена.
Припадают беззубыми ртами
к чужому набухшему детству —
постанывая, причмокивая, —
жадно глотают.
Убаюкивают друг дружку
затёртыми воспоминаньями —
их хватит на жизни вперед.
Старушки ласкают своих старичков
несбывшимися мечтами:
всё ещё будет,
всё будет,
ты слышишь?
Меряются морщинками,
сбиваясь со счёта, но продолжая считать.
В холодных прогорклых постелях
они доживают,
сживают,
переживают,
отгоняя голодное время треском своих погремушек.
Старики в колыбелях забывают свои имена.
Старики в колыбелях,
старички и старушки
за
Цветок уронил
любимый свой лепесток —
ищет, сутулясь.
Когда за окном замолкают пьяные крики,
сворачиваются клубочком беспокойные сигнализации
(лишь изредка мурлычут за поднятыми стёклами),
мы остаёмся одни.
Сидим в маленькой комнате,
втроём, как три заратустры, преисполненные себя.
Я рассеяно перебираю гитарные струны —
так мать заплетает косы дочурке.
Он стучит по клавишам синтезатора;
гармония прячется между белым и чёрным.
И ещё кто-то не умолкает:
— Открыть глаза после пяти лет умирания, — говорит. —
Ты слышишь?
Конечно, мы слышим друг друга, но приятнее считать,
что мы глухи:
ко всему,
и ко всем,
и к каждому из.
Да, мы видим, но разве не очевидно, что мы слепы?
— Человек снова становится для тебя загадкой, — говорит. —
Ты меня понимаешь?
Я пьяно киваю,
то ли в такт, то ли в знак согласия.
По комнате мечутся образы,
образы бьются об зеркало,
зеркало искажает лица.
(И это — лица?)
Я задыхаюсь от нашего застойного совокупного залежалого
cogito.
— Откройте дверь!
— Нет, сквозняк, — говорит пианист,
не отрывая взгляд от гармонии,
что грязью забилась меж клавиш.
Третий теперь бормочет тихо-тихо.
Я прислушиваюсь и отмечаю,
что первые такты девятой симфонии Бетховена
превосходно дополняют
мой расхристанный рок-н-ролл.
Затем — тишина.
Я бросил плести косички, теперь недовольно
рассматриваю петухов,
пианист закрывает глаза и устало роняет голову.
Ни звука.
Каждый нем чем-то своим.
— Чёртова система, я забыл, кем я был, — опять бормотанье.
Тут пианист поднимает голову
и говорит в пустоту,
как будто никого рядом нет,
с расстановкой и по слогам:
— ТО-ШНО-ТА.
— Да, — в унисон соглашаемся мы.
И я
впервые за вечер
доигрываю до конца простенькую блюзовую гамму.
Подсолнух поник.
Нашёл новое солнце
в своих лепестках.
Он стоял босой.
Грозовые тучи были похожи
на кучево-дождевую его бороду.
Лужи брызгали из-под колёс
пролетающих мимо машин.
Зонтики открывались и закрывались.
Блистало, шумело, серчало.
Он стоял босой.
Лужа вилась вокруг его ног,
а мусорный бак
хватил его руки
по самые плечи.
Но взгляд,
чёртов взгляд был спокоен!
Он посмотрел на меня, я — на него.
Он читает мусор, как книгу,
подумалось мне.
А потом мне подумалось:
странно, что мне так подумалось.
Вот так вот, сказал он.
Он знал, о чём говорит.
Как-то раз он нечаянно
достал ножницы-осторожницы
и отнял у себя палец.
Сначала внутри было пусто.
Не хватало неба:
его синевы,
позолоты,
серости влажной,
индиго на кромке ночей.
Чтобы уместить внутри
и себя, и небо одновременно,
конечно, пришлось выдумать время,
а вместе с ним и все остальное:
конечное, неизбежное,
в р е м е н н о е.
Тогда-то мы всё и поняли.
С тех пор мы знаем, что это закончится,
а многие даже строят догадки
как.
И будет так.
2009 — 2011, 2023