Тысяча игл — Очевидно — Лёд крошится — Гроза — Старики в колыбелях — Хайку лепестка — Понимание — Хайку солнца — Вот так вот — Какая нелепость — Время
Скрестили мизинцы:
если обманешь,
заставлю проглотить тысячу игл.
А я всё сглатываю — и вру;
вру — и сглатываю.
Тебе стоит попробовать —
вмиг привыкаешь.
Твой язычок нащупывает остриё,
ты отстраняешься.
Неужели больно?
Ну уж нет, говорю,
посмотри, как это просто,
смотри: я скучал.
И робкими глоточками
потихоньку
иголочку за иголочкой.
Иглы заполняют пустоту.
Иглы находят секретные точки,
прокладывают новые лазейки,
выпускают воздух,
впускают воздух.
В этом деле важно не сдуться
раньше положенного.
Маленькими глоточками,
сглатываешь и улыбаешься.
Из тех, с кем я знаком,
воздушные шарики врут хуже всех.
Бах — и ты праведник.
Бах — и ты мученик.
Тебе стоит попробовать.
Главное — рьяно считать:
тысяча первая игла,
как и тысяча первая ночь,
самая упоительно-сладкая.
Лги, глотай и считай.
Жана-Батиста Бернадота бальзамировали.
Он был маршалом Франции,
затем королём
(норвежским и шведским зараз),
а на руке у него было тату,
всю дорогу кричавшее:
«Смерть королям!»
Очевидно,
не умри Жан-Батист,
он бы не был таким славным малым.
Он был бы врун.
Лёд с хрустом наплывает на лёд.
Лёд крошится.
Ты говоришь, что это красиво.
Ты говоришь:
у каждого своя война.
Массивная льдина наползает на
льдину поменьше — и воздух трещит.
В воздухе: тра-та-та!
Над этой драмой летают чайки.
Над этим месивом плывут облака.
Берег усеян крошевом льда:
похоже на слоёное тесто,
на омертвевшую кожу на твоих пяточках,
на шерсть на волчьем загривке —
враг близко!
Враг близко.
Лёд же мнит себя волной.
Лёд бредит лёгкостью.
Свободой.
Брызгами.
Штормом.
Лёд с хрустом наползает на лёд.
Минус десять.
Ветрено.
Тра-та-та.
1
С утра ветер
курил мои сигареты
порывисто, нервно,
оставляя мне только пыль цыганских поцелуев.
Ветер крал мои сны,
нашёптывал их незнакомцам —
их взгляды хлестали меня
за то, что забыто.
2
Вечером ванна была
потрясающе эмбриональной:
я наполнял её до краёв и, вынув затычку,
плюхался в воду. Млел от того,
как она сползает с меня постепенно,
словно улитка,
оголяет жандармы плеч и коленей,
всё ниже и ниже,
и, лизнув мои ступни, юркает в водосток.
Я рождался.
3
Душная ночь.
Разогнав незнакомцев,
ветер треплет спелые тучи.
Мне снится, что ты беременна —
я не знаю, что чувствовать.
Я не знаю, что чувствовать...
Сквозняк шпионит у нашей постели.
Он знает,
что я не знаю,
что чувствовать.
Гр-р-ром-м-м!
Просыпаюсь —
мокрый, незнающий, рядом с тобой.
Ветер хлопает нашим окном,
и разражается
бесноватая гроза.
Старики в колыбелях
забывают свои имена.
Припадают беззубыми ртами
к чужому набухшему детству —
постанывая, причмокивая, —
жадно глотают.
Убаюкивают друг дружку
затёртыми воспоминаньями —
их хватит на жизни вперед.
Старушки ласкают своих старичков
несбывшимися мечтами:
всё ещё будет,
всё будет,
ты слышишь?
Меряются морщинками,
сбиваясь со счёта, но продолжая считать.
В холодных прогорклых постелях
они доживают,
сживают,
переживают,
отгоняя голодное время треском своих погремушек.
Старики в колыбелях забывают свои имена.
Старики в колыбелях,
старички и старушки
за
Цветок уронил
любимый свой лепесток —
ищет, сутулясь.
Когда за окном замолкают пьяные крики,
сворачиваются клубочком беспокойные сигнализации
(лишь изредка мурлычут за поднятыми стёклами),
мы остаёмся одни.
Сидим в маленькой комнате,
втроём, как три заратустры, преисполненные себя.
Я рассеяно перебираю гитарные струны —
так мать заплетает косы дочурке.
Он стучит по клавишам синтезатора;
гармония прячется между белым и чёрным.
И ещё кто-то не умолкает:
— Открыть глаза после пяти лет умирания, — говорит. —
Ты слышишь?
Конечно, мы слышим друг друга, но приятнее считать,
что мы глухи:
ко всему,
и ко всем,
и к каждому из.
Да, мы видим, но разве не очевидно, что мы слепы?
— Человек снова становится для тебя загадкой, — говорит. —
Ты меня понимаешь?
Я пьяно киваю,
то ли в такт, то ли в знак согласия.
По комнате мечутся образы,
образы бьются об зеркало,
зеркало искажает лица.
(И это — лица?)
Я задыхаюсь от нашего застойного совокупного залежалого
cogito.
— Откройте дверь!
— Нет, сквозняк, — говорит пианист,
не отрывая взгляд от гармонии,
что грязью забилась меж клавиш.
Третий теперь бормочет тихо-тихо.
Я прислушиваюсь и отмечаю,
что первые такты девятой симфонии Бетховена
превосходно дополняют
мой расхристанный рок-н-ролл.
Затем — тишина.
Я бросил плести косички, теперь недовольно
рассматриваю петухов,
пианист закрывает глаза и устало роняет голову.
Ни звука.
Каждый нем чем-то своим.
— Чёртова система, я забыл, кем я был, — опять бормотанье.
Тут пианист поднимает голову
и говорит в пустоту,
как будто никого рядом нет,
с расстановкой и по слогам:
— ТО-ШНО-ТА.
— Да, — в унисон соглашаемся мы.
И я
впервые за вечер
доигрываю до конца простенькую блюзовую гамму.
Подсолнух поник.
Нашёл новое солнце
в своих лепестках.
Он стоял босой.
Грозовые тучи были похожи
на кучево-дождевую его бороду.
Лужи брызгали из-под колёс
пролетающих мимо машин.
Зонтики открывались и закрывались.
Блистало, шумело, серчало.
Он стоял босой.
Лужа вилась вокруг его ног,
а мусорный бак
хватил его руки
по самые плечи.
Но взгляд,
чёртов взгляд был спокоен!
Он посмотрел на меня, я — на него.
Он читает мусор, как книгу,
подумалось мне.
А потом мне подумалось:
странно, что мне так подумалось.
Вот так вот, сказал он.
Он знал, о чём говорит.
Как-то раз он нечаянно
достал ножницы-осторожницы
и отнял у себя палец.
Сначала внутри было пусто.
Не хватало неба:
его синевы,
позолоты,
серости влажной,
индиго на кромке ночей.
Чтобы уместить внутри
и себя, и небо одновременно,
конечно, пришлось выдумать время,
а вместе с ним и все остальное:
конечное, неизбежное,
в р е м е н н о е.
Тогда-то мы всё и поняли.
С тех пор мы знаем, что это закончится,
а многие даже строят догадки
как.
И будет так.
2009 — 2011, 2023