Макс Раконто. Отрывки из нена­писанного романа

* * *

Дре­му­чая пол­ночь, вот что это та­кое.

Пред­по­ло­жим, боль­шой взрыв про­гре­мел пер­во­го ян­ва­ря. Пред­по­ло­жим, один день рав­ня­ет­ся со­ро­ка мил­ли­о­нам лет. Да­же если вы уже слы­ша­ли о кос­ми­чес­ком ка­лен­да­ре Кар­ла Са­га­на, при­го­товь­тесь.

Зем­ля по­яви­лась двад­цать пя­то­го сен­тяб­ря. До тех пор — без ма­ло­го де­вять ме­ся­цев кру­ше­ния син­гу­ляр­нос­ти, кос­ми­чес­кой ин­фля­ции и фа­зо­вых пе­ре­хо­дов. А за­тем — бум! — го­лу­бая пла­не­та. По­яв­ле­ние пер­вых бак­те­рий и во­до­рос­лей — де­вя­тое ок­тяб­ря. Раз­ви­тие кис­ло­род­ной ат­мо­сфе­ры Зем­ли — пер­вое де­каб­ря. Пер­вые на­се­ко­мые и зем­но­вод­ные — двад­цать вто­рое, а де­ревья — двад­цать третье де­каб­ря.

Вы ещё здесь?

Ди­но­зав­ры, пи­шет Са­ган в «Дра­ко­нах Эде­ма», по­яви­лись двад­цать чет­вёр­то­го де­каб­ря. Двад­цать вось­мо­го — вы­мер­ли. Че­ты­ре дня, отве­дён­ные до­ис­то­ри­чес­ким тва­рям, в ре­аль­нос­ти рав­ня­ют­ся ста шес­ти­де­ся­ти мил­ли­о­нам лет. Так на­гляд­нее: 160 000 000 лет.

Двад­цать де­вя­тое де­каб­ря — пер­вые при­ма­ты. Ещё че­рез два дня, на­ко­нец, лю­ди.

Ка­нун, но­во­го го­да. Ве­чер.

Ско­рость на­рас­та­ет: вре­мя че­ло­ве­ка из­ме­ря­ет­ся уже не дня­ми, а се­кун­да­ми. Пер­вые лю­ди — трид­цать пер­вое де­каб­ря, 22:30:00. Че­рез пол­ча­са в на­ших ру­ках по­яви­лись ка­мен­ные ору­дия. Пер­вые го­ро­да и ци­ви­ли­за­ции рас­цве­ли в 23:59:35. Брон­зо­вый век — 53 се­кун­ды. Же­лез­ный — 54 се­кун­ды. На­ча­ло на­шей эры — 56 се­кунд. Эпо­ха Воз­рож­де­ния — 23:59:59. Гло­баль­ное раз­ви­тие на­уки и тех­но­ло­гий, осво­е­ние кос­мо­са и на­ше се­год­ня — это пер­вая се­кун­да, но­во­го го­да.

Добро по­жа­ло­вать в пол­ночь. И да­же не спра­ши­ва­е­те, что нас ждёт в час зве­ря.

* * *

Пер­вые взры­вы про­гре­ме­ли в че­ты­ре ут­ра. За­тем за­вы­ли си­ре­ны. Пы­та­юсь вспом­нить, что бы­ло даль­ше, но всё сме­ша­лось. Де­сят­ки ча­тов, сот­ни со­об­ще­ний, звон­ки, слёзы, ис­те­ри­ки, сно­ва звон­ки.

— Бе­ги.

— Не вы­со­вы­вай­ся!

— На до­ро­гах ад, ты да­же не пред­став­ля­ешь…

— Мы уеха­ли ут­ром.

— Рас­стре­ля­ли на мес­те.

— Вы ещё в Ки­е­ве? Не взду­май­те уез­жать! Ки­ев ни­кто не возь­мёт.

Мат сли­ва­ет­ся с мо­лит­вой:

— Гос­по­ди, блядь, — го­во­рит твой со­сед по бом­бо­убе­жи­щу, ког­да ря­дом гав­ка­ет пёс.

Пёс кру­тит­ся волч­ком в клу­бах ед­кой пы­ли. Пёс ску­лит.

— Бед­ня­га, ему ни­че­го не объ­яс­нишь, — го­во­рит туч­ная жен­щи­на в коф­те с изо­бра­же­ни­ем Гар­фил­да. — А мы зна­ли, что это слу­чит­ся. Они нам не ве­ри­ли. Ни­кто не ве­рил. Ви­ди­те? Те­перь-то вы ви­ди­те? Но всё бу­дет хо­ро­шо. Мы ото­бьём­ся.

Туч­ная жен­щи­на го­во­рит:

— Они со­всем ещё де­ти. Кур­сан­ты, сроч­ни­ки. Де­ти.

Я пы­та­юсь раз­гля­деть, что на­пи­са­но в вы­нос­ке воз­ле ухмы­ля­ю­ще­го­ся Гар­фил­да.

— За­пи­ши­те но­мер, — об­ра­ща­ет­ся она ко мне. — За­пи­ши­те но­мер, это те­ле­фон мо­ей доч­ки.

— Но­мер?

— Да. Пи­ше­те? Двад­цать три…

Я не пи­шу, и она пе­ре­клю­ча­ет­ся на ко­го-то ещё:

— За­пи­ши­те! Двад­цать три, семь… Это, но­мер мо­ей до­че­ри. Ми­ла. На вся­кий слу­чай.

В вы­нос­ке на­пи­са­но: Never trust a smiling cat. Гар­филд ще­рит­ся, пёс ску­лит.

Ап­пе­ти­та нет, и за пять дней я те­ряю шесть ки­ло­грамм. Я про­бую со­брать тре­вож­ный рюк­зак, но в не­го ни чер­та не по­ме­ща­ет­ся. Как по­ло­жить ту­да зав­тра? Свер­ни­те по шву, не бой­тесь по­мять, эко­номь­те мес­то для во­ды и кон­сер­вов. Не за­будь­те о ле­кар­ст­вах и бин­тах. Там­по­ны хо­ро­шо впи­ты­ва­ют кровь.

Кри­вош жа­лу­ет­ся, что его ди­лер не отве­ча­ет на звон­ки. Кри­вош по­хож на сталь­ной лист, по­мя­тый взрыв­ной вол­ной. (Ума не при­ло­жу, ког­да мы ста­ли друзь­я­ми.)

Я ду­маю, что бу­дет зав­тра. Я за­даю се­бе этот во­прос уже не­сколь­ко не­дель кря­ду, но ни ра­зу на не­го не от­ве­тил.

Мы бе­жим по ули­це, на­гру­жен­ные ве­ща­ми. Тре­вож­ная ку­ча ве­щей. Всё это вре­мя Ин­га ря­дом, но мы поч­ти не об­ща­ем­ся. Она го­во­рит, что мне де­лать, я де­лаю. Ког­да она мол­чит, я до­га­ды­ва­юсь, что мне де­лать и де­лаю. Ког­да ста­но­вит­ся ти­хо, мы не де­ла­ем ни­че­го.

Но сей­час мы бе­жим. Си­ре­на из­да­ёт про­тяж­ный стон и за­ти­ха­ет. Ти­ши­на, глу­хие взры­вы, ти­ши­на. По ули­це про­но­сит­ся бро­нет­ран­спор­тёр.

— Наш, — го­во­рит Ин­га.

Бли­жай­шее бом­бо­убе­жи­ще — в дет­ском са­ду. В но­вост­ных ча­тах пи­шут, что бом­ба упа­ла на пра­во­слав­ный храм, в ко­то­ром пря­та­лись мир­ные жи­те­ли. На­ши.

Ко­рот­кие гуд­ки в труб­ке — хо­ро­ший знак, длин­ные — пло­хой. Пло­хая по­го­да — хо­ро­ший знак, зна­чит, их тан­ки увяз­нут в гря­зи. Хо­ро­шая по­го­да — пло­хой.

Ночью в бом­бо­убе­жи­ще мы сно­ва встре­ча­ем ма­му Ми­лы. Теп­ло здо­ро­ва­ем­ся. Те­перь у неё в ру­ках стоп­ка бу­ма­жек: она са­ма за­пи­сы­ва­ет, но­мер сво­ей до­че­ри и вру­ча­ет бу­маж­ку то­му, кто го­тов её взять. Ни­кто не спра­ши­ва­ет, где Ми­ла, ни­кто не от­ка­зы­ва­ет.

— Ма­ло ли что, — го­во­рит ма­ма Ми­лы.

Бу­маж­ки за­кан­чи­ва­ют­ся.

Ин­тер­нет как пасть ша­ка­ла, из ко­то­рой вы­ва­ли­ва­ют­ся кус­ки мя­са впе­ре­меш­ку с над­рыв­ным сме­хом. По ме­мам мож­но по­нять, кто по­беж­да­ет. О по­бе­ди­те­лях не шу­тят. Смерть вра­га — это панч­лайн.

Де­вя­ти­ме­сяч­но­го ре­бён­ка за­бро­си­ло взрыв­ной вол­ной на кры­шу част­но­го до­ма. Его отец по­гиб на мес­те. От­ре­дак­ти­ро­ва­но: в мо­мент смер­ти па­па дер­жал сы­на на ру­ках. Эмод­зи, ко­то­рое пла­чет. Эмод­зи, ко­то­рое не­на­ви­дит.

— Они ле­тят с сер­ве­ра, — го­во­рит муж­чи­на с гни­лы­ми зу­ба­ми. — По­верь­те му­зы­кан­ту, у ме­ня аб­со­лют­ный слух.

Его зу­бы ка­жут­ся пред­вест­ни­ка­ми ру­ин; ему ве­рят. Мы гусь­ком спус­ка­ем­ся под зем­лю. Там тру­бы зме­ят­ся над на­ши­ми го­ло­ва­ми, сте­ны кро­шат­ся от рез­ких зву­ков, а но­ги то­нут в пы­ли. Мы ды­шим час­то и хрип­ло. На­ши серд­ца глу­хо бьют­ся друг о дру­га.

Кто-то го­во­рит, что они уже долж­ны по­дой­ти к го­ро­ду.

— У вас ло­вит сеть? Про­верь­те, но­вос­ти!

Сиг­на­ла нет, и мы раз за ра­зом пе­ре­чи­ты­ва­ем свод­ки из да­лёко­го про­ш­ло­го: де­сять ми­нут, двад­цать, пол­ча­са, веч­ность. Мы на­де­ем­ся, что текст из­ме­нит­ся, что ви­део за­кон­чит­ся как-то ина­че, что наш мёрт­вый брат, муж и отец вдруг ожи­вёт, и всё пре­кра­тит­ся. Мы суе­вер­ны и бо­им­ся за­га­ды­вать. До зав­тра. Пусть всё пре­кра­тит­ся хо­тя бы до зав­тра.

* * *

Мы вер­ну­лись до­мой спус­тя ме­сяц и двад­цать шесть дней.

Го­род още­рил­ся сталь­ны­ми ежа­ми, сва­рен­ны­ми из же­лез­но­до­рож­ных ба­лок. Го­род, но­сит ха­ки. Го­род ждёт, что бе­да вер­нёт­ся. Но это по­том, а сей­час — как вол­ни­тель­но он пус­те­ет, как буй­но цве­тёт! Я ни­ког­да не ви­дел его та­ким на­ряд­ным: если вы до сих пор со­мне­ва­е­тесь, что че­ло­век — это прос­то ток­сич­ный при­мат, по­смот­ри­те на пус­той го­род. Его лиз­ну­ла вой­на, но ред­кие ожо­ги — это пус­тя­ки. Вой­ну во­вре­мя спуг­ну­ли, и она не успе­ла вгрызть­ся в пыш­ное го­род­ское те­ло, по­то­му все его вол­ни­тель­ные из­ги­бы, ро­дин­ки, со­соч­ки, рас­тяж­ки, та­ту­и­ров­ки, вес­нуш­ки и шра­мы — всё здесь. Вой­на лиз­ну­ла го­род, и он при­тих. Очис­тил­ся. Из­ба­вил­ся от па­ра­зи­тов.

Го­род ды­шит мед­лен­но и сво­бод­но.

Бе­да вер­нёт­ся, но сей­час она от­сту­пи­ла в дру­гие го­ро­да, она ли­жет чу­жие бо­ка, хрус­тит чу­жи­ми кос­тя­ми; го­род ти­хо, стыд­ли­во, ли­ку­ет. То же де­ла­ем и мы.

Это го­род, из ко­то­ро­го со­би­рал­ся при пер­вой воз­мож­нос­ти уехать, но не уехал, про­пус­тил мас­су воз­мож­нос­тей — и бе­жал, ког­да ка­за­лось, что уже слиш­ком позд­но. А те­перь вер­нул­ся — ра­но, но чер­тов­ски во­вре­мя. Я по­лю­бил его, этот го­род.

Про­дав­щи­ца ово­щей — кра­са­ви­ца, ко­ло­бок, улыб­чи­вая кро­ха — всё так же прыс­ка­ет по пус­тя­кам и го­во­рит, что вы­шла на ра­бо­ту все­го день на­зад.

— Тут та­кое бы­ло, — го­во­рит. — Но те­перь всё хо­ро­шо!

Я бы ска­зал: по­ка всё хо­ро­шо. Но я мол­чу.

— Нет, — го­во­рит она. — Нет, глу­пень­кий. Те­перь. Те­перь всё хо­ро­шо.

У неё спе­лая улыб­ка, она ды­шит све­жестью и хо­ро­шим уро­жа­ем.

* * *

Каж­дая встре­ча на­чи­на­ет­ся с раз­го­во­ров о фрон­те. Вой­на — ве­ли­кий урав­ни­тель. Те­перь всё прос­то: мы здесь, они там.

Их пер­вая ра­ке­та ни­ко­го не уби­ла, но раз­нес­ла к чер­тям на­шу со­ци­аль­ную лест­ни­цу. О, мы её от­стро­им. Да­же не со­мне­вай­тесь, это бу­дет эше­ров­ский ше­девр, пом­пез­ный и мно­го­мер­ный. Мы её осво­им: сту­пень­ку за сту­пень­кой, ил­лю­зию за ил­лю­зи­ей. Мы сно­ва бу­дем ко­сить­ся на тех, кто на сту­пень вы­ше, по­плё­вы­вать на тех, кто на сту­пень ни­же, при­ню­хи­вать­ся к тем, кто со­всем ря­дом.

Но это по­том. А по­ка мы здесь, а они — там. Всё дья­воль­ски прос­то.

И мы раз за ра­зом пе­ре­ска­зы­ва­ем но­вос­ти, ци­ти­ру­ем по­ли­ти­ков, во­ен­ных и жур­на­лис­тов. Мы сдаб­ри­ва­ем всё ме­ма­ми и пе­ре­ска­за­ми собст­вен­ных снов.

— И вот по­сре­ди это­го вы­жжен­но­го по­ля — го­ра из сол­дат, — го­во­рит она. — Це­лая го­ра! Ра­не­ные, тру­пы, все впе­ре­меш­ку. Мно­гие вы­гля­дят со­вер­шен­но ужас­но. Прос­то фарш. Но из-под них до­но­сят­ся сто­ны — ти­хие, жут­кие сто­ны. Я по­ни­маю, что нуж­но разо­брать всю эту го­ру, что­бы спас­ти тех, кто ещё жив. Я это по­ни­маю, но не мо­гу сдви­нуть­ся с ме­с­та, а сто­ны ста­но­вят­ся ти­ше и ти­ше.

Ти­ше и ти­ше…

Каж­дую встре­чу од­но и то же, каж­дую встре­чу — за­но­во.

Вой­на — пре­крас­ный лак­мус. Мы го­во­рим об од­ном и том же, но с пер­вых слов ста­но­вит­ся яс­но, как по-раз­но­му мы пе­ре­жи­ва­ем этот опыт. Вот ка­ким бы­ва­ет страх: лип­ким, мо­ти­ви­ру­ю­щим, па­ра­ли­зу­ю­щим, стыд­ным; как укол, как удар, как шле­пок. Вот ка­кой бы­ва­ет на­деж­да: эго­ис­тич­ной, как ре­бёнок, рас­те­рян­ной, как ро­са.

— Ког­да же они сдох­нут, — го­во­рит она.

— Ког­да же все они сдох­нут, — го­во­рит он.

Они смот­рят друг на дру­га и улы­ба­ют­ся. Он за­ви­ду­ет её не­на­вис­ти, её яду. Он пов­то­ря­ет сло­ва, но в них нет её си­лы. За­то по те­лу про­бе­га­ет ток: он её хо­чет. Она же хо­чет их смер­ти.

— Ты не по­ни­ма­ешь, — го­во­рит она. — Это как жаж­да.

Он не по­ни­ма­ет, но улы­ба­ет­ся. Его взгляд за­дер­жи­ва­ет­ся там, где обыч­но сколь­зит. Вне­зап­но он вспо­ми­на­ет один из про­па­ган­дист­ских пла­ка­тов, ко­то­рые раз­ве­ша­ны по все­му го­ро­ду. «Страш­но за­ко­ху­ва­тись, ко­ли зав­тра на фронт. Але вар­то». Ка­кая де­шё­вая про­па­ган­да, ду­ма­ет он, но сно­ва и сно­ва воз­вра­ща­ет­ся к сло­га­ну, и сло­ган раз­рас­та­ет­ся в нём, как бурь­ян — те­перь его не оста­но­вить. И вот она ло­вит в нём ка­кую-то пе­ре­ме­ну, она ещё не по­ня­ла, что к че­му, но от этой пе­ре­ме­ны теп­ло и вол­ни­тель­но.

В та­кие мо­мен­ты на­ив­но ве­ришь, что лю­бовь по­бе­дит. Лю­бовь, быть мо­жет, и по­бе­дит, но лю­ди — нет. Лю­ди уме­ют раз­вя­зы­вать вой­ны, уми­рать и уби­вать, жерт­во­вать и при­но­сить жерт­вы, они уме­ют быть ге­ро­я­ми и по­дон­ка­ми, но раз­ве они ког­да-ли­бо по-на­сто­я­ще­му вы­иг­ры­ва­ли вой­ны? При­вет, Пирр. Не­уже­ли эта ух­мыл­ка — луч­шее, на что мы мо­жем рас­счи­ты­вать?

* * *

Я ска­зал, что хо­чу на­пи­сать кни­гу.

Из та­кой фра­зы мог бы вы­рас­ти хо­ро­ший смол ток — не­при­нуж­дён­ная бе­се­да, при­прав­лен­ная ве­рой в бу­ду­щее. Мне всег­да хо­те­лось на­пи­сать кни­гу.

Кри­вош хмык­нул.

Я об­ло­ко­тил­ся на пе­ри­ла и раз­гля­ды­ваю пу­с­тын­ную ули­цу. Ко­мен­дант­ский час тя­нет­ся уже пол­то­ра су­ток. Они поч­ти окру­жи­ли го­род, и на го­ри­зон­те вспы­хи­ва­ют ар­тил­ле­рий­ские ог­ни. Вре­мя ка­па­ет вяз­ким кле­ем, и я по­сто­ян­но смот­рю на ча­сы, что­бы как-то скле­ить про­ис­хо­дя­щее в один внят­ный ку­сок. Фраг­мен­ты не под­хо­дят, меж­ду ни­ми зи­я­ют ды­ры, и я не знаю, как их объ­яс­нить, чем за­пол­нить. Ещё один­над­цать ча­сов пять­де­сят три ми­ну­ты — и мы смо­жем от­сю­да уй­ти.

По до­ро­ге про­но­сит­ся ско­рая — крас­но-си­ние бли­ки по тём­ным ок­нам. Го­род вы­мер или при­тво­ря­ет­ся мёрт­вым. Бе­жа­ли все, кто мог или хо­тел, все, кро­ме ме­ня — я хо­тел, но так и не со­брал­ся с си­ла­ми. Я хо­чу сбе­жать сей­час, но за­кон ко­мен­дант­ско­го ча­са гла­сит: вый­дешь рань­ше — и ты ди­вер­сант, рас­стре­ля­ют на мес­те. Я не уве­рен, что это прав­да, но не знаю без­опас­но­го спо­со­ба это про­ве­рить.

По­прав­ка: я не знаю ни од­но­го без­опас­но­го спо­со­ба жить.

Опять смот­рю на ча­сы. Мы сто­им на бал­ко­не в пол­ной тем­но­те, толь­ко ма­лень­кая по­лос­ка све­та про­би­ва­ет­ся меж­ду што­ра­ми. Воз­ле му­сор­ных кон­тей­не­ров ис­тош­но мя­у­ка­ют ко­ты. Со­рва­ли куш: я слы­шу слад­ко-гни­лост­ный за­пах еды да­же с пя­то­го эта­жа.

В ком­на­те за на­ши­ми спи­на­ми раз­го­рел­ся спор о том, сто­ит ли от­кры­вать по­след­нюю бу­тыл­ку спирт­но­го. Хо­зяй­ка го­во­рит: мы от­кро­ем её, ког­да по­бе­дим. Не об­суж­да­ет­ся. Вы и так уже пья­ные. Ей воз­ра­жа­ют: за­чем нуж­на вы­пив­ка, если не пить её, ког­да она нуж­на?

И тог­да Кри­вош ска­зал, что пи­шет по­след­нюю кни­гу.

— Что, прос­ти?

— Я пи­шу по­след­нюю кни­гу, — ска­зал он.

— Ух ты. И мно­го уже на­пи­сал?

— Не­сколь­ко стра­ниц. Тя­же­ло идёт.

— Нет, сколь­ко ты на­пи­сал до это­го? Сколь­ко книг?

— Ты не по­нял, — ска­зал Кри­вош. — Я пи­шу по­след­нюю кни­гу. Книг боль­ше не бу­дет.

В до­ме на­про­тив на се­кун­ду за­жглось, а за­тем по­тух­ло ок­но. Кри­вош ска­зал, что ищет со­ав­то­ра.

— Ты в де­ле, если хо­чешь.

Я рас­сме­ял­ся.

— Это боль­шая честь. Спа­си­бо, спа­си­бо.

Но он не шу­тил. Серь­ёз­но ли я на­стро­ен? Я энер­гич­но кив­нул. Он сме­рил ме­ня взгля­дом и ска­зал, что у ме­ня всё по­лу­чит­ся. А я дей­ст­ви­тель­но хо­тел на­пи­сать кни­гу. По­че­му бы не по­след­нюю.

— Как мно­го звёзд. Веч­ность та­ко­го не ви­дел.

Кри­вош про­мол­чал.

— Ты хо­чешь успеть до­пи­сать её до кон­ца вой­ны? Ты не ве­ришь, что всё ско­ро за­кон­чит­ся?

— К че­му тут это? — Звёз­ды от­ра­жа­ют­ся да­же в гла­зах Кри­во­ша. Мне ме­ре­щит­ся, что это сот­ни и ты­ся­чи ра­кет, ко­то­рые ле­тят вниз, пря­мо на нас, пря­мо сей­час.

— Ну, вой­на, по­след­няя кни­га, все эта ядер­ная ис­те­рия…

— Я знаю, что ско­ро всё не за­кон­чит­ся. По­верь мне, я знаю. Но это не важ­но. Я бы на­пи­сал её и без вой­ны.

Он го­во­рит:

— Это ни­как не свя­за­но с вой­ной. Есть ве­щи и по­серь­ёз­нее.

— По­серь­ёз­нее? Что мо­жет быть серь­ёз­нее ядер­но­го уда­ра?

— Есть ве­щи по­серь­ёз­нее. Ты хо­чешь пи­сать или нет?

— Хо­чу.

— Тог­да не за­да­вай глу­пых во­про­сов. Что ещё?

— О чём она? Что мо­жет ска­зать ав­тор… по­след­няя кни­га — зна­чит, её ни­кто не про­чтёт?

Кри­вош на­пря­га­ет­ся:

— По­че­му её ни­кто не про­чтёт?

— Если это по­след­няя кни­га, чи­тать бу­дет не­ко­му. Бу­дут чи­та­те­ли, по­явят­ся и пи­са­те­ли. Ты смот­ришь, но­вос­ти? Сей­час каж­дый тре­тий — Ан­на Франк. Все пи­шут днев­ни­ки. Де­ти, взрос­лые, все. Ты же не со­брал­ся пи­сать днев­ник?

— Не­на­ви­жу днев­ни­ки, — го­во­рит Кри­вош. — Днев­ни­ки — это кни­ги без хуя.

— Хо­ро­шо, до­пус­тим. Не­важ­но, кто бу­дет её чи­тать. Важ­нее, что этой кни­гой ты хо­чешь ска­зать что-то важ­ное, так? Под­вес­ти чер­ту. Ты же хо­чешь под­вес­ти чер­ту?

— Ты ни­че­го не по­нял. — Уве­рен­ность, с ко­то­рой он го­во­рит, сби­ва­ет ме­ня с тол­ку. Он слиш­ком спо­ко­ен, слиш­ком серь­ёзен, что­бы в его гла­зах мож­но бы­ло усом­нить­ся.

Он го­во­рит:

— Хо­тя ты по-сво­е­му прав. Под­вес­ти чер­ту. Да, я хо­чу под­вес­ти чер­ту.

— Но как?

— Ещё во­про­сы?

— Есть мне­ние, что толь­ко пар­ши­вый ав­тор хо­чет под­вес­ти чер­ту. Хо­ро­ший ав­тор, мол, от­кры­ва­ет скоб­ки и от­хо­дит в сто­ро­ну. Ка­жет­ся, я вы­чи­тал это у ка­ко­го-то хо­ро­ше­го ав­то­ра.

— Со­гла­шусь.

— Ты мне не по­мо­га­ешь, — жа­лоб­но го­во­рю я.

— И не со­би­ра­юсь. Ты при­шёл сю­да с Ин­гой?

— Да.

— Ин­га осо­бен­ная.

— Я знаю.

— Я на­пи­шу эту кни­гу, с тво­ей по­мощью или без. На тво­ём мес­те я бы не опус­кал этот шанс. Я не пред­ла­гаю ко­му по­па­ло. Ты при­шёл сю­да с Ин­гой.

— Ага, — го­во­рю я и не­мно­го трез­вею.

* * *

Ря­дом с Ин­гой я чув­ст­вую се­бя са­мо­зван­цем. Не знаю, ког­да это на­ча­лось — воз­мож­но, с са­мо­го на­ча­ла. Мне ну­жен кто-то, ко­му я не ров­ня. Да­же ког­да она за­жи­га­ет аро­ма­ти­чес­кие све­чи и кла­дёт на кро­вать наш стра­пон, ког­да я ощу­щаю за­пах ко­жа­ной сбруи, да­же тог­да я чув­ст­вую се­бя са­мо­зван­цем.

В её го­ло­се зве­нит не­тер­пе­ние:

— Ну?

— Ты же зна­ешь, что у ме­ня рас­ка­лы­ва­ет­ся от них го­ло­ва.

Я вя­ло воз­му­ща­юсь, но не мо­гу ото­рвать взгляд от стра­по­на. Пом­ню, как мы его вы­би­ра­ли — це­лую веч­ность. За­тя­ну­тая в ла­текс про­дав­щи­ца ска­за­ла: вы та­кая гар­мо­нич­ная па­ра. У неё бы­ли кра­си­вые гла­за.

Ин­га спро­си­ла:

— Ду­ма­е­те? — Она по­вер­ну­лась ко мне, иро­нич­ная и озор­ная: — Ты слы­шал? Слы­шал? Мы гар­мо­нич­ная па­ра.

— Зна­ешь ведь, что у ме­ня ал­лер­гия на па­ра­фин, — не уни­ма­юсь я.

— Знаю, — отве­ча­ет она.

— А со­евые све­чи? По­че­му не за­жи­га­ешь их?

Это часть на­ше­го ри­ту­а­ла, я за­даю шаб­лон­ные во­про­сы, что­бы по­лу­чить шаб­лон­ные от­ве­ты, ко­то­рые сво­дят­ся к фор­му­ле «Мне на те­бя пле­вать». Эта фор­му­ла — апе­ри­тив. По те­лу про­бе­га­ет при­ят­ная дрожь. К за­па­ху ко­жи при­ме­ши­ва­ет­ся аро­мат сан­да­ла. Ей пле­вать, со­гла­шусь я или нет. Она зна­ет, че­го хо­чет, и до­бьёт­ся сво­е­го. И да­же ког­да Ин­га тра­ха­ет ме­ня, об­сы­пая ру­га­тель­ст­вами, ко­то­рые так не вя­жут­ся с её об­ра­зом, но так вя­жут­ся с её дви­же­ни­я­ми здесь и сей­час, я всё рав­но чув­ст­вую се­бя са­мо­зван­цем. Если бы я мог пе­ре­вес­ти дух, если бы я толь­ко мог пе­ре­вес­ти дух, я бы ска­зал: стой, это мес­то дол­жен за­нять кто-то дру­гой. Кто угод­но — вся­ко луч­ше, чем я. Пе­ре­стань, я это­го не за­слу­жил.

Она бы рас­сме­я­лась. Она бы спро­си­ла:

— Так ты хо­чешь кон­чить или нет?

Я бы от­ве­тил:

— Да, очень. — Я не мо­гу ей врать.

— Тог­да за­ткнись и кон­чай, ког­да я ска­жу.

Это был бы осо­бен­ный ве­чер.

* * *

Кри­вош за­мол­чал и, по­хо­же, по­те­рял ин­те­рес к раз­го­во­ру о кни­ге. Но я не уни­ма­юсь: что, если в по­след­ней кни­ге че­ло­ве­чест­ва всё долж­но быть на­обо­рот? Что, если на­до под­вес­ти чер­ту — ина­че ка­кая это по­след­няя кни­га? Что, если эта кни­га долж­на быть отвра­ти­тель­ной кни­гой об отвра­ти­тель­ных лю­дях — ина­че ка­кая это чер­та? Ина­че ку­да де­лись все осталь­ные чи­та­те­ли и пи­са­те­ли?

И со­вер­шен­но не­важ­но, что это бу­дет пло­хая кни­га. И что та­кое пло­хая кни­га? Если там не бу­дет сю­же­та — это пло­хая кни­га? Я знаю лю­дей, ко­то­рые ска­жут да. Я ста­ра­юсь ува­жать каж­дое мне­ние. Или если там не бу­дет ге­роя, ко­то­ро­му мож­но со­пе­ре­жи­вать — это пло­хая кни­га? Я знаю лю­дей, ко­то­рый ска­жут да, но они пло­хо раз­би­ра­ют­ся в лю­дях. Раз­би­рай­ся по­луч­ше, дав­но бы уяс­ни­ли, что со­пе­ре­жи­вать мож­но всем, но луч­ше ни­ко­му не со­пе­ре­жи­вать.

Спра­ши­ваю у Кри­во­ша, что за кни­гу мы пи­шем.

— Мы пи­шем?

— Да. Мо­жет быть… Да, я в де­ле. Объ­яс­ни мне.

— Я пи­шу по­след­нюю кни­гу. Зна­чит, и ты то­же.

— Ну да, да. Но что за кни­га-то?

— Ну лад­но. Ты хо­чешь объ­яс­не­ний — это пло­хой знак. Но я объ­яс­ню. Эта кни­га — пре­ступ­ле­ние. Ме­ня пят­над­цать лет ис­прав­ля­ли, но я не ис­пра­вил­ся, на­обо­рот — с каж­дым днём я ещё боль­ше тот, кто я есть. По­че­му? По­то­му что не про­даю се­бя стра­хом!

Он ак­тив­но жес­ти­ку­ли­ру­ет, и си­га­ре­та в его ру­ках ис­крит­ся, как вол­шеб­ная па­лоч­ка. Кривош был бы сме­шон, не будь он отрезв­ля­ю­ще серь­ёзен.

— Ме­ня мож­но убить, но не ис­пра­вить. Я — это всег­да я. И я мо­гу на­пи­сать кни­гу, ко­то­рую мож­но бу­дет толь­ко за­пре­тить, но не пе­ре­пи­сать. Но её да­же за­пре­тить не смо­гут. Я это мо­гу; по­то­му что есть толь­ко од­но, че­го я не мо­гу — не быть пре­ступ­ни­ком.

— Это не по­мо­га­ет, — го­во­рю.

— А ты слу­шай. Что та­кое сво­бо­да? Это рай. Как в не­го по­пасть? Быть пре­ступ­ни­ком. Эта кни­га — пре­ступ­ле­ние.

— И мы по­па­дём в рай?

— Глав­ное успеть.

— До­пи­сать? А если успе­ем, по­па­дём?

— Ко­неч­но. Ко­неч­но, по­па­дём.

— А нам обя­за­тель­но в рай?

Кри­вош раз­дра­жён­но ки­ва­ет.

* * *

Жес­тя­ная дверь с ляз­гом па­да­ет вниз. Вы­пря­мил­ся, де­ла­ешь глу­бо­кий вдох, по­том ещё один. Пах­нет по­ле­вы­ми цве­та­ми, жуж­жат ред­кие ци­ка­ды. С каж­дым днём вы­жжен­ная зем­ля усту­па­ет жиз­ни: здесь блёк­лая зе­лень и жёл­тые ко­лю­чие стеб­ли, там ред­кие вспыш­ки лю­цер­ны. Вет­ра ещё нет, он на­би­ра­ет обо­ро­ты ча­сам к один­над­ца­ти, и каж­дый вдох на­пол­ня­ет те­бя шти­лем.

Ты идёшь к чер­вю. Марш­рут всег­да один и тот же: два ки­ло­мет­ра на вос­ток до обо­жжён­но­го ос­то­ва ли­му­зи­на.

По­на­ча­лу он те­бя пу­гал, этот ос­тов. Пу­га­ла гро­бо­вая ти­ши­на, ко­то­рая окру­жа­ла его за­коп­чён­ную сталь, и то, как вне­зап­но он вы­ны­ри­вал из-под зем­ли. От­ку­да он здесь? Ка­кая це­поч­ка не­ве­ро­ят­ных со­бы­тий при­ве­ла ли­му­зин сю­да, в при­фрон­то­вую зо­ну без хо­зя­ев, до­рог и пра­вил? Без все­го, что де­ла­ет воз­мож­ным са­мо су­щест­во­ва­ние ли­му­зи­нов.

Червь был жерт­вой, но ка­зал­ся хищ­ни­ком. По прав­де же все хищ­ни­ки оста­лись там, впе­ре­ди, по­за­ди, а здесь — толь­ко по­ле, ко­то­рое ста­ло для ко­го-то адом, да ред­кие ост­ров­ки зе­лё­ной тра­вы. Жизнь от­те­ня­ет смерть, но не пы­та­ет­ся быть с ней на рав­ных. И есть червь, для ко­то­ро­го вре­мя оста­но­ви­лось, а ве­тер слов­но оги­ба­ет его по ду­ге. Ты не сра­зу со­брал­ся с ду­хом, что­бы ныр­нуть в его чре­во. Внут­ри пах­нет гарью и ржав­чи­ной, воз­дух за­стыл, как ки­сель, пенье ци­кад ста­но­вит­ся ед­ва раз­ли­чи­мым, а под но­га­ми по­скри­пы­ва­ют гиль­зы и би­тое стек­ло.

Ты ждёшь, ког­да са­лон за­пол­нит ти­ши­на. Мерт­вец­кая ти­ши­на. Это всег­да про­ис­хо­дит вне­зап­но: щёлк — и мир за­мер.

По­вер­ни го­ло­ву — и уви­дишь од­но­го из пас­са­жи­ров. Это уже не че­ло­век, а сго­рев­ший фи­ти­лёк, тон­кий, об­гры­зен­ный поч­ти до ос­но­ва­ния, не жи­вой и не мёрт­вый, а быв­ший ког­да-то жи­вым, по­том став­ший мёрт­вым, а по­том — су­хим, как пе­пел, вос­по­ми­на­ни­ем, что бы­ла жизнь, бы­ла вой­на, бы­ла смерть. И од­наж­ды все­го это­го не ста­ло.

Ты ча­са­ми си­дишь внут­ри. Здесь ты ни­кто — и это пре­крас­но. Я хо­ро­шо те­бя по­ни­маю, ведь я то­же про­вёл тут не­ма­ло вре­ме­ни. Как и ты, я на­хо­жу кор­ро­зию ис­це­ля­ю­щей. Как и ты, я до по­след­не­го от­тя­ги­ваю мо­мент, ког­да ока­жусь сна­ру­жи, и на ме­ня сно­ва об­ру­шит­ся всё: са­мость, ощу­ще­ние вре­ме­ни, на­брав­ший си­лу ве­тер, горь­кий при­вкус во рту, но­ю­щая боль в спи­не, за­па­хи, мил­ли­он вся­ких за­па­хов, зву­ки, ты­ся­чи зву­ков. Мой лю­би­мый звук: на­се­ко­мые с за­дор­ным свис­том про­но­сят­ся ми­мо и кар­течью сту­чат по ос­то­ву.

В пер­вые не­сколь­ко мгно­ве­ний пос­ле то­го, как вы­бе­решь­ся из ли­му­зи­на, мир вра­ща­ет­ся с бе­ше­ной ско­ростью. У те­бя то­же так? Ссу­ту­лил­ся, сто­ишь на мес­те и вды­ха­ешь ско­рость ко­рот­ки­ми вдо­ха­ми, вы­ды­ха­ешь рва­ны­ми вы­до­ха­ми.

* * *

Хо­ро­ший рас­сказ­чик не пу­та­ет­ся в по­ка­за­ни­ях. Жаль, что я не та­кой.

— Я пом­ню всё, — го­во­ришь ты, и это зву­чит как угро­за.

Твоя па­мять ви­дит­ся мне дик­та­то­ром, пе­ред ко­то­рым мар­ши­ру­ет про­ш­лое. Каж­дая ко­лон­на — пе­ри­од жиз­ни. Впе­ре­ди — зна­ме­нос­цы и ба­ра­бан­щи­ки, это са­мые яр­кие вос­по­ми­на­ния, ко­то­рые за­да­ют ритм всем осталь­ным. Раз — и — два — и — раз — и — два — и вос­по­ми­на­ния ша­га­ют в но­гу, под­чи­ня­ясь рит­му и же­лез­ной во­ли дик­та­то­ра. Тот сто­ит на три­бу­не, до­воль­но ки­ва­ет в такт силь­ной до­ле мар­ша. Худ­шее, что мо­жет слу­чить­ся — кто-то со­бьёт­ся. По­ду­ма­ешь. Его прос­то рас­топ­чет тот, кто идёт сле­дом. Эти пус­тя­ко­вые не­удобст­ва не ме­ня­ют об­щей кар­ти­ны. Всё на сво­их мес­тах.

Хо­ро­шая па­мять от­да­ёт на­си­ли­ем.

Я с за­вистью от­но­шусь к дик­та­то­рам. Не ска­зать, что я хо­тел бы жить так же — они пло­хо кон­ча­ют, — но я не прочь про­ме­нять ди­кий кар­на­вал вос­по­ми­на­ний на что-то бо­лее ор­га­ни­зо­ван­ное. Твой изъ­еден­ный ржав­чи­ной червь на­по­ми­на­ет о фан­тас­ма­го­ри­чес­ких об­ра­зах, ко­то­рые при­ни­ма­ет моя па­мять. Я пу­та­юсь в го­дах, пу­та­юсь в се­бе, пы­та­ясь вспом­нить, ког­да со мной про­изо­шло то или иное со­бы­тие. Я был рад? Мне бы­ло груст­но? Жут­ко? Смеш­но? Я ни в чём не уве­рен. Слов­но мои вос­по­ми­на­ния — участ­ни­ки пёст­ро­го дейст­вия, чей глу­бо­кий сим­во­лизм и стро­гая ло­ги­ка по­сто­ян­но от ме­ня усколь­за­ют. Да, я по­ни­маю, что ха­ос кар­на­ва­ла — это, как пра­ви­ло, хо­ро­шо сре­жис­си­ро­ван­ная ис­то­рия. Но по­ни­ма­ния не­до­ста­точ­но, ког­да ты ту­рист и в са­мой гу­ще со­бы­тий.

Вот что для ме­ня па­мять: из­ры­га­ю­щие пла­мя фа­ки­ры, жон­глёры, ска­зоч­ные пер­со­на­жи с раз­ма­лёван­ны­ми ли­ца­ми. Их пёст­рая одеж­да со­тка­на из лос­ку­тов. Каж­дый из них что-то зна­чит, каж­дый — ме­та­фо­ра, но я не мо­гу её раз­га­дать. Об­на­жён­ная при­ма, ко­то­рую тол­па по­жи­ра­ет гла­за­ми до тех пор, по­ка её блес­тя­щая смуг­лая ко­жа не по­кро­ет­ся че­шу­ёй, а са­ма кра­са­ви­ца не рух­нет зме­и­ным мот­ком в гу­щу сво­их обо­жа­те­лей. Мои вос­по­ми­на­ния — Мель­ки­а­де­сы. Они по­ка­зы­ва­ют всё но­вые чу­де­са на­уки лю­дям, ко­то­рые не от­ли­ча­ют на­уку от ма­гии, а ма­гию — от во­об­ра­же­ния. Фе­е­рия без вре­ме­ни и сро­ка год­нос­ти; воз­буж­дён­ная тол­па, раз­бав­лен­ная мерт­ве­ца­ми, ко­то­рые пе­ре­ду­ма­ли уми­рать.

И чем боль­ше я вспо­ми­наю, тем под­дель­нее ка­жут­ся эти вос­по­ми­на­ния. По су­щест­ву я да­же не вспо­ми­наю — ме­ня тер­ро­ри­зи­ру­ет па­мять.

— Я пы­та­юсь за­быть, но не мо­гу, — го­во­ришь ты, и это зву­чит как ис­по­ведь.

— Так рас­ска­жи нам всё, — го­во­рит Ин­га.

По ком­на­те зме­ит­ся шё­пот одоб­ре­ния. Ну же. Рас­сссска­жи нам всё.


У этой ис­то­рии есть про­дол­же­ние. Есть и дру­гие ис­то­рии. Под­пи­ши­тесь, что­бы за­дер­жать­ся в са­ду мо­е­го текс­та и ощу­тить его рож­денья, цве­те­ния, смер­ти и сно­ва рож­денья:

[email protected]